Садовской Борис Александрович Борис Садовской
Фрагмент эскиза, 1914г.
Автор: Илья Репин

Глава вторая
ЯСТРЕБ И ГОЛУБКА

Улан умел ее пленить. Улан любим ее душою.
Пушкин

Шесть дней прошло; наступило воскресенье. Маша ворочалась от обедни. Хороша она была в кисейном сборчатом платье, в голубом шарфике, с бархаткой на шее. Медовые веснушки таяли сладко на сахарных щеках; расцеловать бы ей птичий носик и вздернутую губку с росинками пота на черных, над родинкой, волосках! Было так жарко, что даже белые вязаные митенки Маша сняла со своих загорелых рук. От церкви она всё прибавляла шагу, слыша, как ее настига-ет сзади малиновый ровный звон хорошо ей знакомых шпор; такие шпоры, серебряные, с двумя острыми, звенящими нежно репейками, во всем полку носил один Гременицын.

Молодой корнет с того самого утра, как впервые увидал Машу за голубями, не оставлял вниманием своим красивую фершалову дочку. То, прохаживаясь под окошками, заприметит ее будто невзначай и поклонится ей учтиво, то очутится вдруг у огорода, где полет Маша грядки иль собирает клубнику: облокотится, посмеиваясь, на плетень, и уж ни подсолнечники, ни яблони, ни вишни не скроют от его соколиных, веселых взоров Машину гладко причесанную головку. Маше и страшно, и лестно было во всю эту неделю. Страшно потому, что сплетни, того гляди, расползутся по деревне: ведь она просватанная невеста; а лестно: так ведь Владимир Николаич Гременицын первый в полку красавец. Вон какие у него черносмородиновые тугие кудри, и усы шелковые нежны как пух, и губы спелей малины. Ловок и статен корнет Гремени-цын и уж так-то хорош, когда, подбоченясь лихо, пройдет вечером по селу, звеня шпорами и держа в левой руке на отлете сверкающую саблю, или когда промчится по улице как вихорь, взвевая облаком легкий прах, на своей тонконогой Леде. Впрочем, последние два дня явно пыталась красавица избегать корнета: не показывалась ни в огороде, ни на крыльце и даже из церкви домой незаметно уйти хотела.

Владимир Николаич настиг Машу перед самой ее калиткой, поклонился вежливо и спросил о здоровье.

- Мое здоровье слава Богу,- ответила Маша строго,- а уж вы, Владимир Николаич, сделайте милость: не ходите за мной по селу.

Гременицын усмехнулся; взявшись за щеколду, он загораживал калитку и любовался Машей.

- Теперь уж идти некуда,- молвил он весело.- А разве ты, Машенька, меня боишься, что? Погоди, мне еще надо важную тайну тебе сказать.

- Не стану я тайн ваших слушать, у меня жених. Пустите.

Тут Маша совсем раскраснелась, толкнула калитку и, взойдя во двор, захлопнула ее с сердцем.

В горнице за столом торжественно восседал Машин жених, корнет шестого эскадрона, его благородие, Евсей Семеныч Мокеев. Перед ним дымился на глиняной тарелке горячий ломоть толстого пирога, а Машина мать, Андревна, старушонка высохшая и черная, как галка, наливала нареченному зятю из графинчика рюмку трехпробного вина. От усердия старуха инда перекоси-ла беззубый рот, а водку все-таки расплескивала на скатерть. Евсей Семеныч, по случаю воскресенья, был в полной парадной форме, со всеми шнурами, винтишкетом* и лядункой** через плечо; сидел он вытянувшись, прямо, будто аршин проглотил. Красное, в рябинах, лицо его лоснилось и сияло; синий подбородок, поцарапанный от старательного бритья и заклеенный в двух местах бумажкой, упирался в высокий галунный воротник; нафабренные усы топорщи-лись, как щетина. Положив жесткие, в рыжих волосах, руки на блестящую рукоять уланской сабли, Мокеев поигрывал кокетливо новеньким офицерским темляком; на его кривых, как у настоящего кавалериста, ногах сверкали глянцем рантовые тяжелые с железными шпорами сапоги.

* Винтишкет - плетеные шнуры, элемент уланского мундира.
** Лядунка - кавалерийская сумка для патронов.

Евсей Семеныч был бурбон; так в армии назывались в его времена солдаты, выслужившие себе офицерский чин. Родом он был из сдаточных, в службу был взят по семнадцатому году, прямо от сохи, и грамоте обучался в казарме. Долго тянул солдатскую тягостную лямку Евсей Семеныч, но за примерное усердие лет через двадцать удостоился получить вожделенные корнетские эполеты. "Наш Мокеев палочную академию прошел",- острили меж собой полковые шутники. Как все бурбоны, Евсей Семеныч с подчиненными был неумолимо строг, а перед высшими, хотя бы всего одним чином, по привычке даже в обществе вставал и вытягива-лся в струнку. В обществе, впрочем, бурбона видали редко; к товарищам заявлялся он лишь в особые дни: "с Анделом проздравить" или "с Монаршей милостью". В гостях он целый день и вечер бессловесно просиживал в уголку, не смея вступить в общую беседу и уйти не решаясь, а на небрежные вопросы ответствуя по привычке: "Так точно", "Никак нет". Еще реже стал он бывать в товарищеском кругу с тех пор, как однажды, на парадном обеде, данном Великослав-цами уходившему в отставку генералу, посолил "для скусу" мороженое у себя на тарелке. Молодые шутники тотчас подметили этот пустяковый промах и начали смешки, а Евсей Семеныч долго не мог понять, в чем же он провинился: ведь не щепотью, кажись, соль брал, а по всей деликатности, как следует быть, ножом столовым. Взрыв хохота завершил обед, когда Евсей Семеныч, подбиваемый молодежью, произнес тост за отъезжавшего генерала, налил полный стакан поднесенного ему лакеем лимонного полосканья, поднял его, провозгласил здравицу и осушил до дна. Хоть кожа у Евсея Семеныча толста была, как на его сапогах, однако эти два случая больно ему укололи сердце, и вспоминать о них Мокеев не любил.

На его счастье, в полку, оказался другой, подобный ему бурбон, пятидесятилетний уже корнет Пискунов. С ним единственно был дружен Мокеев; по праздникам вдвоем они выпивали, толкуя о новостях эскадронных и о производстве; вместе захаживали к попу, к дьякону, к ветеринарам, наконец, к старому фершалу, хитрому взяточнику и плуту, большому охотнику голубей гонять. Здесь решилась судьба Евсея Семеныча: он влюбился по уши в Машу. Родители, обсудив дело толком, положили свадьбу сыграть в самый Покров.

При виде взошедшей в избу невесты, Евсей Семеныч чинно встал, опустил руки по швам, приятно осклабился и звякнул учтиво шпорой.

- Здравия желаю, моя нареченная. Как здоровьице?

Маша поклонилась.

- Слава Богу. Как ваше здоровье, Евсей Семеныч?

- Розан неоцененный! Дозвольте ручку.

- А ты выпей, выпей сперва, Евсей Семеныч, ваше благородие, выпей, в праздник грех не выпить,- дребезжала старуха.

- Позвольте, мамынька.

Евсей Семеныч деликатно остановил рукой расходившуюся Андревну (самой ей, видно, смерть хотелось куликнуть).

- Теперича будем так говорить. Я пью за здравие всего вашего семейства и возношу к вседержателю Богу горячие молитвы, и вот, выпимши по сему святому случаю (бурбон опрокинул рюмку и, крякнув, притопнул каблуком), для десерту, стало быть, я и поцелую сахарную ручку Марьи Степановны.

- Экий разговор-парень,- изумлялась льстиво Андревна, тотчас же спеша до краев наполнить опустелые рюмки,- и где это ты так навострился только? Ишь ведь, дошлый какой. Всякое офицерское обращение понимает.

Бурбон только ладонью повел вежливо на старуху, потому рот набит был масленым пирогом с капустной начинкой.

- Евсей Семеныч,- сказала Маша, когда закуску убрали наконец и старуха повалилась спать куда-то, в сени или в чулан,- прочитайте мне какие-нибудь стишки.

- Не могу знать.

- Какой. Ведь я же говорила вам сколько раз, что все влюбленные своим предметам всегда произносят стихи и пишут в альбом на память. Вы прочитали ту книжку со стихами, что я вам намедни дала?

- Виноват, не успел, некогда было.

Евсей Семеныч потянулся было опять к невестиной ручке, но Маша не далась.

- Не извольте сердиться, заслужу.

- Какие же это у вас дела такие?

- Скрозь строй гонял бездельника одного.

- Ну, вот, скрозь строй. Фи! Какие у вас все дела неблагородные.

- Почему же неблагородные, Марья Степановна? Наказание прочим для примеру, для пользы службы. Оно даже занятно. Играют, эфто, трубачи тревогу, тут ждут солдатики с прутьями; выйдешь эдак, скомандуешь: "Марш!" - и поволокут голубчика по зеленой улице, только свист идет: ать, ать!

- Все-таки неблагородно. Небось Гременицын Владимир Николаич али господин Звягин не станут скрозь строй гонять.

- Изволите видеть, Марья Степановна: Гременицын, там, Звягин - барчуки, шенапаны, что они в службе смыслят? Им бы родителевы денежки мотыжить. А я службу оченно понимаю.

Евсей Семеныч помолчал, приободрился и опять потянулся к ручке.

- Ну, уж нате, Бог с вами.- Бурбон присосался слюняво к загорелым пальцам.- Будет, будет!

Маша вырвалась и отошла, надувшись. Бурбон помялся на месте.

- Одначе прощенья просим.

Евсей Семеныч еще помолчал, переступил, оглянулся от порога на невесту и вышел.

Маша дождалась, пока стихли в сенях тяжелые жениховы шаги, постояла, послушала, как визжит по стеклу большая синяя муха, поймала ее, придавила и выглянула в окно. Улица была пуста. Тогда осторожно, с заднего крылечка, Маша вышла на огород и скоро, как бабочка-капустница, замелькала белым платьем меж смородиновых и крыжовенных кустов.

Тотчас за селом, минуя бесконечные солдатские огороды с огненными кругами подсолнеч-ников, бесстыдно лезущими в глаза, усатыми зарослями кукурузы и лопушистыми на черных грядках побегами арбузов и огурцов, узкая водопойная тропинка вела в рощу, уцелевшую чудом от хозяйского глаза поселенных командиров. Несколько вековых вязов и дубов возносили над густо заросшими молодыми кленами и дубками широковетвистые, чернеющие в грачиных гнездах верхушки. В тенистой глубине, среди сочной поляны, исполинский дуб тысячекрылыми своими ветвями, как опахалами, навевал на ветхую скамью живительную прохладу. В дуплястой его груди томные горлинки вечно курлыкали и журчали. Здесь любила сиживать Маша в праздники днем, когда нет еще в роще никого; когда полковые дамы и девицы почивают еще и нежатся на перинах, в смятых кружевах, и разве самая из них нетерпеливая и пылкая, на босу ногу, в капоте, покуда шипят, уходя, медно-красный кофейник и муж, уткнувшись усатым лицом в подушку, дохрапывает последний сон, наскоро царапает кавалеру розовое бильеду,* назначая свиданье в роще, а кавалер ее, какой-нибудь франт-поручик, приказав денщику накалить щипцы, еще только собирается завернуть раздушенные, тонкие усы в паутиновую веленевую бумажку. Вечером в роще встретятся оба: она в выгнутой желто-соломенной шляпе и зеленой шали, перетянутая осой, он в красногрудом мундире и четырехугольном уланском кивере. Будут попадаться им другие пары, все офицеры с дамами: солдатам настрого запрещено ходить в заветную рощу. Солнце сядет; горлинки зажурчат еще сладостнее, еще нежнее, а за ними и корнет Пальчиков зачитает нараспев Наденьке свои новые стихи. Маша помнила хорошо, что девицам воспитания деликатного полагается мечтать; как это мечтают, она наверно не знала, но, закрывая глаза и вздыхая нежно, старалась принять наедине с собой томный и грустный вид. Тут и взаправду налетели на нее мечты: какие? О женихе, что ли? Нет, ей и так надоел пуще горькой редьки влюбленный Евсей Семеныч. Мерещились ей черные змеистые кудри, виделся смелый, как у кречета, взор и небрежный ластился голос, и сами собою Машины губы шептали: "Володя... Володя милый..."

* Бильеду (фр.) - любовная записка.

Даже не удивилась она и не сказала ни слова, когда в зашуршавшем молодняке увидела близко от себя бирюзовую фуражку. Гременицын, подойдя, сел подле, крепко обнял Машу и нежно заговорил:

- Ну, так уж и быть, скажу я тебе, Машенька, свою тайну, слушай; ты слушаешь?

Маша молчала.

- Что? - капризно перебил себя Гременицын.- Ну, слушай же Машенька: я тебя люблю.

Маша покачала головой.

- Ты мне не веришь, неужели? Не может быть, что?

В этот самый миг белое что-то, как снежный комок, шумно метнулось между ними: голубка, распахнув крылья, припала Маше на грудь.

- Что такое? Что случилось? - спрашивал Гременицын. Выхватив душистый платок, он потирал себе щеку: с размаху птица больно зацепила его крылом.

- Ничего не случилось. Это Гуля моя ястреба испугалась. Ястреб повадился летать в рощу, то и дело папашиных голубей таскает. Гулюшка, Гуля, не бойся, не отдам тебя, моя ты,- говорила Маша и гладила красноклювую голубку по белым перьям.

Резкий ястребиный крик прозвенел вдруг у них над головами. Голубка встрепенулась и, выпорхнув из рук у Маши, быстро взвилась. Тотчас же, просвистав бурыми крыльями, упал на нее с дуба ястреб, подхватил и понесся над поляной. Гременицын и Маша видели, как хищник опустился с добычей на суховерхий дубок, почти у самой опушки. Скоро к ним полетели по ветру перловые перышки и нежный, как иней, пух.

- Ох, не к добру это, не к добру. И со мной то же будет,- промолвила Маша. Слезы сверкнули у нее на ресницах и. просыпались на колени.

- Кто же ястреб, я, что ли? - спрашивал Гременицын шутливо, но рука не подымалась у него обнять рыдавшую девушку.- Маша, полно, не плачь, люблю я тебя, ты милая, люблю, ну скажи мне, что любишь, скажи хоть одно слово, не может быть, что?

Маша плакала.