Садовской Борис Александрович Борис Садовской
Фрагмент эскиза, 1914г.
Автор: Илья Репин

Глава пятая
ТОВАРИЩИ

Подлости не люблю, вот мое несчастье.

Островский

Ах, проклятая девчонка! Ну, чем же я, в самом деле, виноват; ведь первая свиданье затеяла и всякие шуры-муры. Я думал, отчего же не поиграть? Да потихоньку от Анисьи и развлекался с этой тихоней. А она как раз на Масленой, накануне прощального спектакля, возьми да и отравись. Умереть-то, положим, не умерла, отходили дуру; зато Анисья моя обо всем узнала. И задала же она мне баню! По щекам отхлестала, всего исцарапала, даже часы с цепочкой — свой же подарок — у меня отняла.

Отправился я из Симбирска в Москву. И прямо в Щербаков трактир. Это на Петровке. Туда актеры великим постом съезжаются ангажемента искать.

В трактире — битком. Ну, яблоку упасть негде. Вижу, за столиком у входа два молодых актера. У одного глаза голубые, открытое лицо, плед на руке. Другой в стальном пенсне, а волосы львиной гривой, лицо геройское. Прошу позволения присесть.

— Милости просим, — говорит голубоглазый. — Моя фамилия Ураносов, зовут меня Павлом Петровичем.

— А я, — говорит брюнет, — Никитин Василий Пантелеймонович.

Оказывается, оба без мест и ищут ангажемента.

Не успели мы распить по бутылке пива, как подошел к нам еще актер, постарше, с виду солидный; резонер и характерный комик, Нил Иванович Мерянский. Он антрепризу взял в Ярославле и подбирал себе труппу.

Драма у Мерянского шла пополам с опереткой, и мы все трое порешили в Ярославский театр. С того же вечера стали приятели и выпили брудершафт.

Только, по правде сказать, сердце к ним не лежало. Мерянский, например, меня просто злил. Помилуйте, человек помешался на какой-то дурацкой аккуратности. Всем актерам, до последнего выходного, жалованье всегда выплачивал, бенефисы полностью отдавал, а сам сидел без копейки. В декорациях и обстановке требовал какой-то исторической точности, в костюмах — тоже. Я раз в «Каширской старине» с папироской вышел — так что тут было! «Разве бояре курили папиросы?» — «А что же? Неужели махорку?» Плюнул и оштрафовал меня на три рубля.

Ураносов, тот на «этике» свихнулся. И выдумал же словечко! Этика не позволяет, правила чести. Да разве артист не должен стоять выше предрассудков?

Никитин из них был еще всех терпимее. Теперь он называется Далматовым и играет в Александринке, а сорок лет назад его звали Вася Никитин или Вася Шекспир. Этот спал и видел Шекспира играть. И если, бывало, подвыпьет, сейчас понесет чепуху про театр, про шекспировские роли: зубы скалит, воет по-волчьи. Даже какие-то книжки читал я что-то оттуда списывал.

Спектакли начинались в середине сентября. В Ярославль я приехал недели за две, чтобы поспеть к репетициям. Для открытия ставили «Ревизора». С дороги отдохнул и отправился в театр. Подхожу и вижу: какой-то субъект в цилиндре и крылатке красит стены малярной кистью. Обернулся: зубы на солнце так и блеснули. По этим зубам я его сразу узнал.

— Вася, ты?

— Я. С приездом, Сережа.

— А где Ураносов?

— Декорации чинит.

Тут выходит из театра Нил Иваныч, с пером за ухом: роли переписывал.

— Здравствуй, Сергей. Пойдем-ка в театр, там тебе дело найдется. Ты мебель обивать можешь?

Нет, думаю, дудки: слуга покорный.

— Не пробовал, — говорю, — но если ты мне в месяц десятку накинешь, тогда, пожалуй.

Мерянский улыбнулся.

— Однако, не знал, что ты такая свинья.

Повернулся и пошел за кулисы. Ладно. Пусть свинья, да обойщиком не буду. Я не рабочий, а благородный артист.

Первый спектакль в Ярославском театре дал сбору восемьдесят восемь рублей. Вася играл Хлестакова, Мерянский — городничего, Ураносов — Осипа.

Дня через два говорит мне Мерянский:

— Сходи в полицию, попроси подписать афишу на завтрашний спектакль. У нас полицеймейстер полковник Пиль заупрямился, не желает подписывать. Взятку, видно, хочет сорвать. Нечего делать, дадим барашка в бумажке, а покуда попробуй его уломать.

Иду я и думаю: что за Пиль? Ведь это моей матери фамилия.

В канцелярии встречает сам полковник: лицо суровое. И страшно кого-то напоминает.

— Я, — говорит, — не могу афишу подписать. У вас стоит «В осадном положении», а в указателе пьес, официально одобренном, значится: «Осадном положении (В)». Ваш антрепренер говорит, что это по алфавиту, а я требую, чтобы было по закону.

Тут я как бухну сразу:

— А у вас, господин полковник, не было сестры?

— Была, а что?

— Не за Быстрицким ли она была?

— Да, за актером императорской сцены Быстрицким. Вы разве ее знавали?

— Я ее сын.

Полковник вскочил и ну меня обнимать. Еще бы: родной племянник. Сейчас же афишу подписал.

Я думал, товарищи благодарить меня будут, а они пуще надулись. Ураносов даже прозвал меня полицейским племянником.

Дядя, с отличием кончив кадетский корпус, был в гвардии и дослужился до ротмистра. В отставку вышел, можно сказать, по пустякам: из-за сходства с царем. Его-то он мне и напомнил при первом знакомстве. На Александра II дядя был как две капли воды похож, и многие в Петербурге его за царя принимали. По этому поводу шеф жандармов вошел с докладом, что неудобно царского двойника оставлять в столице. А тогда как раз покушения начались. Вот и приказано было ротмистру Пилю баки обрить и коротко стричься; потом ему выдали годовой оклад, произвели в полковники с отставкой и назначили полицеймейстером в Ярославль.

Прямо хоть водевиль пиши.

Я думал, дядя возьмет меня жить к себе, ан нет. Обедами кормил, но денег не давал. На именины подарил серебряный портсигар и только.

Между тем у Мерянского дела пошли хуже. Уж мы давно на товарищеских марках играли, а сборов никаких. Даже оперетка не вывезла. Ну, думаю, надо убираться восвояси. Наконец, Мерянский объявляет, что так продолжать нельзя, надо разъезжаться. И при расчете обождать меня просит с получением трех рублей.

— Нет, — говорю, — это никак невозможно. Что за безобразие? Придется, видно, дядюшке рассказать.

Смотрю, Мерянский вдруг весь покраснел как свекла и слезы на глазах. Тогда Никитин лезет в карман, достает зеленую.

— Нил, отдай, пожалуйста, эти деньги господину полицейскому племяннику.

Я ему хотел было руку пожать: спасибо, мол, Вася, — а он руки не заметил, шубенку свою с собачьим воротником накинул небрежно, цилиндр на глаза, спиной ко мне повернулся и, уходя, завыл из Шекспира, точно голодный волк:

— Небесный гром, расплюсни шар земли

И раскидай по ветру семена,

Родящие людей неблагодарных!

Ах ты, шут гороховый! Хорошо еще, Ураносов за неделю уехал, а то быть бы мне с плюхой ради праздника.

Мерянский между тем приготовил расписку.

— Вот, — говорит, — подпишите и забудьте, пожалуйста, что мы были знакомы.

Ну и черт с тобой, думаю: подавись своей распиской. Из театра я отправился прямо к дяде.

У полковника была огромная семья. Двух жен старик схоронил, женился на третьей. Кроме детей от трех браков, жила при нем куча родни. Дело происходило на святках. Вхожу я в дядину переднюю и вижу: кульков, коробок, бутылок целые горы, и все купцы нанесли. Рождественские презенты! Эх, думаю, вот так житье! И вспомнился мне один куплет на мотив из «Цыганского барона»:

Ах, зачем я не кот,
Хоть один только год?
Хороша жизнь кота,
Тра-та-та, тра-та-та!

Дядя меня принял ласково:

— Что скажешь, Сереженька?

— Да что, дядюшка, жизнь невмочь становится. Просто хоть в петлю.

— Как так?

— Антрепренер оказался мошенником, товарищи — нигилисты. Дядюшка, возьмите меня к себе.

— Как же это? Видишь, какая у меня семья, повернуться негде.

— Нет, вы на службу возьмите.

— На службу? В полицию?

— Вот именно.

— Что же тебя толкает на такой страшный путь?

— Чем страшный? Вполне обеспеченная должность. Вон у вас в передней благодать-то какая, умирать не надо.

Вижу, смутился старик, покраснел, пот на лбу. Хочет сигару закурить, а руки трясутся.

— А знаешь ли, сколько мне жалованья идет?

— Не знаю, дяденька.

— Пятьдесят целковых с копейками. Можно ли такую семью содержать на это? Нет, всякий скажет: нельзя. Ведь наше начальство само вынуждает брать взятки. И мы берем. В полицию люди в крайности идут. А ты — артист, служишь святому искусству и вдруг захотел в квартальные.

— Какое там, дядюшка, святое искусство? Один разговор.

— Так вот что я тебе скажу, племянничек. Сейчас ты без места?

— Без места, дядюшка.

— Дам я тебе письмо к Лихачеву, помещику, верст сорок отсюда. Он у себя домашний театр строить хочет. Это мой полковой товарищ; завтра поезжай к нему на моих лошадях. Кучер тебе письмо к Лихачеву отдаст и сто рублей. А теперь прощай и больше не являйся. Писем не пиши: ответа не будет.

Встал и пошел, только шпоры зазвенели. Ушел и я.

Лихачев был человек еще не старый и страшно богатый. Когда он служил гвардейским кирасиром, у него в собственном доме на Литейном разостланы были во всех комнатах великолепные персидские ковры и по этим коврам разгуливали его любимые верховые лошади. Хозяин их сахаром кормил и гостям показывал. Даму одну покорил, переодевшись извозчиком. Возил ее несколько раз, разговаривал, наконец в любви признался. Она мужа бросила и к нему. Лихачев все ее причуды исполнял, выхлопотал развод и много просадил на нее денег. Только раз — почти накануне свадьбы — она рассердилась и швырнула пачку ассигнаций в камин. Лихачев поклонился, вышел и больше с невестой не виделся. В отставку он подал вот по какому случаю. Однажды, на высочайшем смотру, государь, как полагается, сделал обычный вопрос: не имеет ли кто претензий? Вдруг Лихачев выезжает из фронта вперед.

— Как, Лихачев? На что ты имеешь претензию?

— На красоту, ваше величество.

— Отправляйся под арест.

Отсидел Лихачев неделю на гауптвахте, из полка по прошению уволился и зажил в усадьбе.

Лихачевский дом походил на дворец: везде бронза, ковры, серебро, фарфор; орет попугай, собачонки заливаются. Ввели меня два арапа в приемную. Выходит хозяин, как студень трясется, до того толст; в халате, с трубкой.

Прочитал письмо от дядюшки, подумал.

— Хорошо, милейший, я тебя приму, и жить ты будешь на всем готовом, только уж извини: у меня строжайшее правило: каждого домочадца я приказываю одевать, брить и стричь по специальным фасонам. Есть у меня и французы, и турки, и Отелло, и герцог Рюи-Блаз, и просто англичанин, а вот тебя я Хариусом сделаю. Согласен?

— Согласен, — говорю.

Лихачев позвонил в колокольчик. Является лакей: ну, вылитый Калхас из «Прекрасной Елены».

— Позвать Фиксатуара.

— Слушаю-с.

Фиксатуаром назывался лихачевский парикмахер, молодой и хорошенький мальчонка, проказник за первый сорт. Усадил он меня перед зеркалом, принесли ему горячей воды и мыла; стал он править бритву. В конце концов мне всю голову начисто выбрил и брови тоже и так устроил, что глаза у меня сделались узенькими, вроде щелок. Одним словом, получилась, действительно, форменная рыба.

Только вижу, вдруг входит в приемную, — кто же? Ураносов! В собственном платье, в зубах папироска. Меня, разумеется, не узнал; развязно прошелся, точно дома, руки назад, и замечает хозяину:

— А что, Яша, как ты думаешь насчет завтрака?

— Отлично, Паша, сейчас устроим.

Эге, думаю, молодчина Ураносов: ловко объехал барина! Подхожу к нему: «Паша, здравствуй».

Насилу узнал он меня и со смеху покатился.

— Надо, — говорит, — для тебя особую пьесу сочинить.

— Ты разве сочиняешь?

— Да, я здесь состою театральным автором, сценариусом и главным режиссером.

Входит лакей: «Кушать подано».

Лихачев взял Ураносова под руку, а мне говорит:

— Тебя я, любезный, не зову, ты и в людской закусишь. Мне неудобно с таким Хариусом сидеть за одним столом.

— Вы же мне сами предложили...

— А зачем ты соглашался? Вот я твоего товарища хотел в тореадора преобразить, так он мне чуть в физиономию не заехал. Стало быть, человек с самолюбием.

Вот и извольте угодить на такого франта.

Представление состоялось в день рождения хозяина. Шла одноактная комедия Ураносова. Гостей на спектакль набралось человек пятнадцать. Все люди аристократического круга: с проборами, в лакированных ботинках, говорят по-французски. Дам ни одной.

После представления ужин за общим столом. Я по-прежнему Хариусом сижу: обтянут черным трико и выбрит как череп. Только замечаю, один из гостей с меня глаз не спускает. Видно сразу, что барин высокого полета: осанка важная, одет превосходно. Курит сигару в дорогом мундштуке: из слоновой кости Венера, а у нее за спиной на задних лапах борзой пес.

Поговорил о чем-то гость с Лихачевым, посмеялся. Шампанского за ужином, между прочим, разливанное море было.

Вот, когда уж все порядочно заложили, встает этот самый барин и идет ко мне.

— Хариус, хочешь, я тебя человеком сделаю?

— Как не хотеть, покорно благодарю-с.

— Так собирайся. В Одессу со мной поедешь. Мне такие люди нужны.

— Виноват, — говорю, — ваше сиятельство, с кем имею высокую честь беседовать-с?

— Я, братец, не сиятельство, а только высокородие, потому что барон. А ты меня называй с этих пор Николаем Карлычем. Я барон Фриденбург, по сцене Милославский, одесский антрепренер.