Садовской Борис Александрович Борис Садовской
Фрагмент эскиза, 1914г.
Автор: Илья Репин
Ознакомиться в формате:
rtf (55.46 Кб.)
Примечание к «Стрельчонок»

Из книги «АДМИРАЛТЕЙСКАЯ ИГЛА»

Стрельчонок

Доброй памяти Петра Ивановича Бартенева,
дарившего меня и мои труды благосклонным
своим сочувствием.

Достоин Петр толикой жертвы.
Судовщиков

— Раз-два! Раз-два! Заходи кругом! Стой!

Прогрохотали и смолкли барабаны.

— Смирно!

— Ишь, голобородые, табашники, немецкое зелье! Сколько пригнали-то их, видимо-невидимо, помилуй нас Господи.

— Матушка, неужто не боязно им? Души-то губить?

— Про то царь знает, Петр Алексеевич, помилуй нас Господи.

Гришке вчера, в самый Покров, дошел пятнадцатый год. Смышленый глазастый парнишка мал, да удал; острижен в скобку. Тулупчик рваный, перешит из отцовского; сапоги тоже отцовы. А отца — стрелецкого полуголову — сейчас солдаты пойдут сымать с телеги, на Лобное место поведут. Глядит на него высокая постница, Гришкина мать, не смигнет красными глазами; слез нет: все выплакала давно.

Два зеленокафтанника с ружьями подошли к телеге. Звякнули цепи; крепко сжимая оплывшую свечу, задвигался плечистый стрелец промеж солдат, к Лобному месту. Взвыла баба, кинулась, вцепилась: за ней, как вкопанный, потупился стрельчонок. «Свет ты, кормилец, батюшка наш родимый, Матвей Иваныч, на кого ты нас, сирот горемычных, покида-а-а-ешь?..»

Матвей тряхнул кудрями, молчит; соколиные глаза блеснули. Обнял жену, поцеловался с нею трижды, благословил сынка. Оборотился к солдатам.

— Ну, скоблена губа, веди!

Взошли на Лобное. Далеко видно отселе. На Спасской башне, на зубчатых кремлевских стенах, на Василии Блаженном, на всех хоромах и хижинах, дальних и ближних, кипит народ. Красная площадь полным-полна. Высоко чернеют виселицы, торчат колья, глаголи, плахи; спеет заплечная работа. А на золотых крестах соборных, на синих и пестрых маковках церквей, каркая, ждет жадное воронье. Цепи упали.

— Сымай кафтан, что ли, — сквозь зубы молвил рябой палач.

У намокшей кровью дубовой плахи подергивалось свежее тело; из обрубленной шеи бежала кровь. Подле голова валялась, седая, плешивая: полковник наш, Царство ему Небесное! Голова шлепнулась в грязный мешок. Палачи засуетились. Матвей вчетверо свернул кафтан, перекрестился на Ивана Великого, медленно положил четыре земных поклона.

— Теперича я махну, Господи благослови! У этого шея, кажись, не больно жилиста, — подмигнул тощий подслеповатый парень в зеленой куртке. — Дай-ка топор, Терентий, — и он вырвал у рябого широкую, как месяц блестящую секиру.

— Которого, Данилыч? — послышался сзади резкий голос. Матвей, вздрогнув, исподлобья взглянул на курчавого красавца великана с засученными рукавами. Молодой царь, румяный и веселый, в малиновой голландской фуфайке, утирал полотенцем загорелое лицо, забрызганное стрелецкой кровью.

— Двадцатого, государь. Намахался здорово, да уж послужу в остатний твоей милости. Ложись, собачье мясо!

Матвей, крякнув, опустился на рогожу; с сопеньем прилаживает голову к мокрой плахе.

Данилыч поджал губу: здоров стрелецкий затылок! Царь подбоченился; посмеиваясь, пустил облако крепкого дыму. Данилыч замахнулся.

— Ну-ка, ну!

— Не говори под руку, твое царское величество!

Раз!

— Оплошал, Алексашка! Эх!

Данилыч, красный с натуги, насилу вывернул острый топор из залившейся кровью широкой спины Матвея.

— Обмахнулся, государь, прости.

Стрелец вскочил, рыча; зашатался и рухнулся с хриплым воем:

— Сволочь, антихрист, Иродов сын треклятый! Чего мучишь, анафема?

Палачи отшатнулись.

— Батя! — принесся снизу ребячий крик.

Но уже заплечные мастера мигом растянули обезумевшего стрельца на кровавой плахе. Могучий удар царского топора с треском перешиб последнее проклятье заодно с непокорной шеей. Косматая голова ударилась в стену и, раскатившись, припала белыми губами к солдатскому сапогу Данилыча. Тот ловко швырнул ее в мешок.

Спасские куранты протяжно заиграли; гулко ударило двенадцать. Царь вздохнул и выколотил трубку о топор.

— Палачи, обедать! — загремел зычно с Лобного царский окрик. И тотчас, как петухи, запели по Красной площади голоса: «Палачи, обедать!»

Заволновался народ, будто нива в ветряный полдень; с говором, галденьем и плачем разбегались людские волны. Воронье замахало с церквей и пустилось крикливо драться.

Царь напялил на широкие плечи кафтан, нахлобучил шляпу. Внизу денщики держали горячего коня.

— Тринкен, тринкен, ребята!

— Ну, теперя, сынок, клади земной поклон Москве белокаменной, святым московским угодникам. Простись с Москвой, не увидишь ее боле.

— Куды мы, мама, теперь?

— В скиты, сынок, к матушке Марфе. Молиться за грешную душу раба Матвея. Помяни его, Господи, во Царствии твоем.

Мать и сын прошли Рогожскую заставу и утонули в дымчатом просторе седых полей. Последние убогие хибарки остались сзади. Октябрьский день понемногу начинал слезиться. Поля, унылые холодные поля, раскрыли даль необъятную; пусто, тоскливо. Не до них стрелецкой вдове: своя тоска в сердце застыла горючим камнем.

— Вот, перво, дай Господи, дойдем до Нижнего; там у сестры Аксиньи пристанем в Ямской слободке, перезимуем. А от Нижнего до скитов рукой подать. Как весна, так и мы. Еще в девках я на Керженце бывала и матушку Марфу помню. Хорошо в скиту, сынок, легко. Все лес да лес, а по полянам цветы. Поставим у колодезя келийку, спасаться будем.

— Матушка, неужто и впрямь согрешил родитель? Какая его вина?

— Великая, сынок; по вине он и муку принял: на царя пошел.

— Как же намедни, матушка, говорил нам отец Левонтий, что царь всю Русь в басурманство хочет поворотить? С ним и табашники, и пьяницы, и немецкие девки. Нешто это дело, нешто это показано? Батя за правую Христову веру стоял, а ему голову порубили. Сам царь рубил, своими руками. Стерпеть ли такое лихо?

Отцовы глаза у Гришки: как у соколенка сверкают.

— Нишкни, сынок: грешные твои речи.

Гришка молчит, хмурится; нахмурилась и погода. Заморосил дождик слезливый. Странники идут да идут по большой дороге; вот и смеркается, отдохнуть бы. Вдали пятно темнеет: ближе, ближе, ан это изба. Стук, стук!

— Господи Исусе Христе, сын Божий, помилуй нас.

— Кого Бог несет? — мотнулась рыжая борода в окошке.

— Странные люди, батюшка, Божьи люди. Пусти, Христа ради.

В избе, дымя, потрескивает лучина, теленок мычит в углу. Пожевали краюху, запили водицей. Хозяин не речист; сел к столу, подпер кулаками бороду, зевает что есть мочи. Все шуршит, а что, не разберешь, тараканы иль дождик.

— Слыхал, хозяин, в Москве что народу показнили?

— Не слыхал, родимая, невдомек нам: живем тихо, ничего не слышим, слава те Господи. Клади парнишку-то на лавку, а сама куды хошь полезай: хошь на полати, хошь на печь.

Задул хозяин лучину, прилег под образами. Гришкина мать долго молилась и вздыхала на печи. Гришка не спал.

Царских покоев в нижнем жилье две горницы всего. Не любит царь Петр Алексеевич родительских хором. То у сестры Натальи в Преображенском живет, то к Троице-Сергию в гости ездит. С ним во дворце малолеток — царевич с дядькой.

Время обедать. В расписной — золотые орлы по алому — столовой палате миски и блюда загромоздили узкий и длинный стол. Жареный гусь с кислой капустой, соленые огурцы, белорыбица, студень, курята с шафраном, буженина, оладьи. От бутылок скатерти не видать. Сулея любимой царской анисовки, перцовка добрая, водка полынная, водка тминная, три бочонка заморских и наливки всякие. Царь вошел с толпой бояр и генералов; перед божницей истово прочитал молитву; все крестились. Расселись с прибаутками; с царем по правую руку Александр Данилыч Меншиков, по левую Франц Яковлевич Лефорт; дальше князь-папа Ромодановский, генералиссимус Шеин, Тихон Стрешнев, генерал Гордон, Зотовы отец с сыном. Налили по первой, поднялся боярин Шеин.

— Во здравие благоверного великого нашего государя! Да ниспошлет ему всещедрый и милостивый Бог конечную победу и одоление на враги.

— Виват!

Царь поднял над головой золотую чарку.

— Пью за здравие добрых и верных слуг моих, их же трудами смирена лютая измена. Виват!

— Виват! Виват!

Царь из своих рук налил Данилычу перцовки.

— Усердно в кровях омываешься: за твое здоровье.

— Пан гетман к твоему царскому величеству. — Дверь распахнулась: гетман Иван Мазепа, величаво шумя алым шелком откидных рукавов, быстро подошел к царю; осклабясь, провел по седым пушистым усам и, звякнув зубчатою шпорой, молвил сипло:

— О, пресветлый, Кесарю равный, блюститель Русийского маестата! О-то! Як Алкидус побораешь стоглавую гидру. Новый Виргилиус паки потребен, дабы обозреть орла твоего залеты. Бардзо велик и удачлив еси в начинаниях твоих.

Царь нацедил венгерского в серебряный ковш. Мазепа тряхнул хохлатым чубом и, отступая на шаг, воскликнул:

— Vivat Rex Russiae, Petrus Primus!

— Алексашка, пусти гетмана, — сказал царь.

Алексашка притворился глухим, получил подзатыльника и, ворча, перелез к Лефорту.

Загудели, как бор в непогоду, хмельные речи. Пили, сколько влезет, говорили, что в голову взбредет. Никита Зотов мешал токайское с сивухой и пил, не морщась. Гетман по-латыни беседовал с Лефортом о польских делах. Один Данилыч молчал, ничего не пил и, мрачно чавкая, раздирал руками жирного гуся; сало с грязных пальцев капало на стол. Царь стукнул чаркой о чарку.

— Мейн фринт! — крикнул он Лефорту. — Что ж наш либсте камрад хер Меншиков не пьет? Али злобу на нас имеет? Нашей кумпании такой хахаль не под стать. Поднеси-ка, мингер, ему Орла.

Данилыч встал с поклоном:

— Уволь, государь, от Орла: ей-ей невмоготу. Сам изволишь видеть, не щажу живота на службе; двадцать голов изменничьих порубил...

— А я тебе отвечу, Алексашка: в пьянейшей кумпании государя нет, а есть мастер Питер. Заслугами же хвастать погоди: может, двадцать первая голова твоя будет. Пей!

Царь строго повел соболиной бровью. Алексашка дрожащими руками принял из рук Лефорта большой оловянный кубок.

— Куды ему, свалится!

— Подохнет, ледащ больно, — пересмехнулись бояре.

— Але ж ну, проше пане, проше! — лукаво подсмеялся румяный гетман.

Алексашка метнул на него злобный взгляд, с кубком подошел к царю и, опустясь на колени, начал:

— Ей, Орла подражательный и всепьянейший отче! Восстав поутру, еже тьме сущей...

Ах!

Крепкий булыжник, со звоном раздробив узорную раму, влетел в окно, просвистел над головой царя и шлепнулся в стену. На миг все окаменели; один Данилыч выскочил живо на двор и заорал: «Держи!..» Пошла тревога; Преображенский караул рассыпался по Кремлю.

— Сыскали, государь! — ворвался в столовую Данилыч; за ним двое солдат волокли связанного по рукам и ногам тщедушного оборванного парнишку. Пьяные гости повскакали с мест. Царь в молчании, облокотясь на кресло, уставился на злодея.

— Чей ты?

— Гришка Матвеев, стрелецкий сын, — звонким детским голосом отвечал малец. Под левым глазом напухал у него огромный синяк.

Грозная судорога молнией скользнула по сумрачному лицу Царя; кошачий стриженый ус дернулся.

— С умыслу ударил али из озорства?

— С умыслу.

— В кого камнем метил?

— В тебя.

— За что?

— За отца.

Все молчали, разинув рот. Гришка недвижно стоял перед царем. Из разбитой оконницы ветер, врываясь, колыхал свечи; Дождь шумел.

— Что же с ним сделать теперь? — спросил царь глухо.

Загалдели:

«Пришибить, знамо»! «Батогами попугать да пустить». «Посадить в железы»!

«Вздернуть»! — Александр Данилыч Меншиков подскочил к царю.

— Дозволь, милостивый, заместо Большого Орла я башку отхвачу пащенку. И топорик в сенях. Другим неповадно будет.

Гетман, изогнувшись, шептал:

— Вашему величеству мой совет преподать имею: как сей гунстват несумнительно подослан есть от стрелецких сцелератов, то первей учиним ему допрос с огнем и дыбой. Яка шкода!

Вдруг царь оживился и отвел от сверкающих глаз преступника тяжелый и мутный взор. Кивнув меньшому Зотову, он вполголоса молвил два слова. Все любопытно устремили глаза к двери; оттуда явился Зотов, бережно неся на руках мальчика лет восьми. Заспанный бледный ребенок протирал кулаками тревожные глаза.

Царь встал.

— Господа бояре! Сей малолеток дерзнул посягнуть на персону боговенчанного царя, мстя за отца своего, казненного злодея. Вам ли надлежит судить его? Никак! По сущей правде должен воздать ему достойную мзду единородный наш сын и наследник российского престола. От юных дней памятно да пребудет ему оное на русской земле неслыханное дело. В сем отроке, сыне нашем, зрю я единую любезного отечества подпору, ему же вручаю ныне защиту моей чести и дел моих. Алексашка, подай топор царевичу!

Изумленный гул пробежал кругом. Лефорт, прикусив губу, покачал головой; бояре переглянулись; гетман закрыл глаза. Один Данилыч хлопотал за всех: притащил щербатый топоришко и вместо плахи полено. Стрельчонок озирался дико горящими глазами; его ничком положили к ногам царевича. Царь был бледен. Щеки и губы прыгали, голова тряслась.

— Возьми топор, тяпни его по шее, — прерывисто шепнул он сыну.

— Вот так, Алешенька, забери в обе рученьки покрепче, да и дай ему, дай, ну, дай! — шепотом уговаривал суетливый Данилыч.

Царевич, казалось, не мог понять, чего от него хотят: он не сводил с отца испуганных, застывших от страха глаз. Топор гулко вывалился у него из рук, рот перекосился, и вдруг, звонко всхлипывая, царевич задрожал.

— Руби! — крикнул свирепо царь.

— Руби, царевич, руби! — кричали все. Царевич страшно оглядывался; глаза его закатились; он дрожал всем телом.

— Руби, царевич, — прохрипел Гришка.

Страшный пронзительный вопль покрыл крикливые голоса. Царевич с хохотом колотился и замирал на руках у Зотова. Царь махнул рукой.

Дверь захлопнулась, все утихло. Гости, отдуваясь и кряхтя, полезли за стол. Зазвенели опять стаканы. Все сели, один Гришка валялся связанный на полу.

— А тебе, Алексашка, все-таки от Орла не отвертеться, — сказал царь. — Становись на колени, начинай сызнова.

— А со стрельчонком как прикажешь?

— С ним завтра пойдет беседа. Ей, ребята! Отведи парнишку за караул.

Декабрь 1909

Нижний