Садовской Борис Александрович Борис Садовской
Фрагмент эскиза, 1914г.
Автор: Илья Репин

Глава пятая
ПОД ЛЬВИНОЙ ЛАПОЙ

Сердце бьется, сердце ждет,
Но уж милая нейдет
В час условленный свиданья.

Дельвиг

Июля второго было рождение княгини. В этот день множество развлечений уготовано было гостям. Утром венгерская шорная закладка примчала из церкви распомаженного, в полной форме, генерала; ни княгиня, ни Сергей не были у обедни. В церкви генерал Бобров важным видом своим возбуждал изумление и даже страх; когда же дьячок, кланяясь в три погибели, вынес ему из алтаря просвиру и, приложившись гордо ко кресту, Кирила Павлыч поворотился выйти, в окно заприметил он у церковной ограды Скворцалупова, улыбавшегося уже слишком явно. Сжимая в белых перчатках кулаки так, что лайка на одном пальце лопнула по шву, генерал бодро прошел, подрагивая ляжками, мимо почтительно склоненного дворецкого и, только уже понесшись по селу в коляске, вдруг ярко зарумянился от гнева и от пришедшей в ум мысли: с чего ж это он и вправду выстоял один, как дурак, заздравную княгинину обедню?

После завтрака княгиня предложила гостям прокатиться в лодке. На легком зеленом катере шестеро гребцов в малиновых полукафтанах и шапочках с павлиньими перьями налегали дружно на длинные кленовые весла, вынося на ровную, как зеркало, озерную гладь стройную княгиню в белом платье и широкой выгнутой шляпе, отдувающегося Кирилу Павлыча в расстегнутом над белым жилетом летнем сюртуке и бледного в черном фраке Сергея, с обычной задумчивостью наклонявшегося над бортом. В безветренной тишине не было ни звука; даже лебеди, как по мановению волшебной руки, исчезли. Скоро высокий садовый обрыв, заросший орешником и липой, отразился весь в воде до последнего листа, и чем дальше и быстрей уносился катер, тем все яснее и четче вырезывался покинутый берег; над ним будто плавал в топазовом воздухе огромный бельведер, с круглыми окнами в куполе и шпицем на крыше.

— Какой легкий катер, — заметил генерал. — Ну, точно такой был у приятеля моего Нащокина Павлуши. Помню, сыграли мы с ним раз хорошую штуку: ночью поехали по Черной речке, катер весь сукном траурным покрыли, гроб поставили, и, едучи, все пели: со святыми упокой.

— Какой ужас, — сказала, вздрогнув, княгиня.

— Так в гробу-то ведь не покойник был, а шампанское от мадам Клико. Да, хорошее было время! Ночью, бывало, вернется Нащокин к себе на Фонтанку, а уж слуги по всему дому тюфяки стелют. Много ли человек ночует нынче? Двадцать, мол, а то и все тридцать. Утром все вместе в столовой кофий пьют, тут и знакомятся с хозяином. И так каждый день. Угольковых денег прожгли немало.

— Каких угольковых, кузен? — спросила Зенеида.

— Угольковыми те деньги называются, кои цыганке на гитару за песню кидают. Песельная дань.

— А любите вы песни русские?

— Обожаю, кузина.

— Так слушайте. — Княгиня подняла точеную руку; гребцы переглянулись.

Чистый прозрачный звук полетел, извиваясь, над озером к синему лесу; не успел еще домчаться до тростников, как подхватили его два других, и, обнявшись, они втроем полетели плавно; то отставая, то расходясь, то перегоняясь, слились в одно и несутся звонкою, изнемогающей птицей. Немного еще — и, кажется, упадут они, усталые, в озеро, но тут три новых голоса подоспели им на подмогу, и вынеслись все шестеро, далеко, далеко, к зубчатым верхушкам лиловых сосен:

За окошком роща
Всю ночь прошумела,
А я, молодешенька,
Всю ночку пропряла.

Уносили голоса в ледяное царство, в овражные сугробы, где холодная алмазная полночь одна сторожит занесенную деревню; в избе, при свете робкой лучины, пряха ночная поет, изнывая, и бормочет веретеном. В лучинном свете, бледном и мерцающем, вся Русь неоглядная, широкая снится, мерещится, стелется, дремлет над сугробами и блистает в звездах. Одна родимая вековечная пряха, Христом обреченная петь и грустить бессловесно.

Песня кончилась заодно с прогулкой. Катер подплывал к берегу; с шумом внезапно взвились водяные брызги; тяжкий удар по воде серебряными искрами осыпал гребцов и принудил генерала утереться батистовым платком. Красавец Рококо, ласкаясь и выкликая, вытягивал крутую шею; прося хлеба, ластился и хлопал крыльями и гулким говором проводил хозяйку и гостей, подымавшихся в гору.

После обеда Кирила Павлыч, покачиваясь на белых бальных каблуках, понес отяжелелое брюхо на кровать, и княгиня в гостиной осталась одна с Сергеем.

Прекрасная хозяйка села перед палисандровым ломберным столом чудесной работы: в крышу его врезана была разноцветная легкая гирлянда мозаичных цветов. Атласные карты, разбросанные в беспорядке, улыбались пестрыми фигурами дам и королей.

— Опять у кузена не сошелся пасьянс, — молвила с улыбкой княгиня.

Сергей все еще не опомнился вполне от звучавших в ушах его сладких звуков; отзывные струны дрожали еще у него на сердце и голос колебался, когда сказал он в ответ:

— Хотел бы я знать, о чем это Кирилл все загадывает на картах.

— Я знаю, да не скажу вам.

— Скажите, прошу вас.

— Попробуйте сами догадаться. Нет, не угадаете; вы недогадливы, дорогой кузен, очень недогадливы.

— Очень ли?

— Очень.

Сергей потупился.

— Кузина, скажите мне только одно, прошу вас: счастливы ли вы?

— И этого не скажу.

— Почему?

— Потому что и об этом следует догадаться.

Разговор прервался. Сергей стоял молча перед княгиней, перебирая карты. За ее креслом возвышалась у стены курильница: четыре бурно взвившихся на дыбы золотых коня приподымали на выгнутых спинах трех нимф из черной бронзы; в поднятых левых руках красавицы держали круглый щит; на щите три амура высоко возносили чаши; припадая к ним вытянутыми шеями, три лебедя пили из них вино. Залюбовавшись фигурами, Сергей почувствовал в спине странную неловкость; он обернулся и встретил в упор глядевший на него из золотых рам взор покойного князя: голый череп блестел, и костлявые пальцы изображали гнусность. Зенеида обратила глаза на портрет, и лицо ее омрачилось.

— Вот вам, милый кузен, ответ на ваш вопрос, — вымолвила она печально. — Как же думаете вы, можно мне быть счастливой?

Сергей молчал.

— Ах! — содрогаясь, продолжала княгиня. — Какой это был ужас! Помню, — слова ее постепенно и незаметно переходили в шепот, — после венца, когда приехали мы сюда, в Лебяжье, я одна оставалась в спальной. Сидя в задумчивости, я себе так легко и просто представляла, что вот сейчас дверь отворится и взойдет князь, муж мой. Я любила его, так мне тогда казалось, но... не знаю, быть может, не надо было любви моей осеняться венцом брачным. Теперь я многое осуждаю в себе, многого не следовало мне делать. Но я так была молода. Так слушайте, кузен: в полузабытьи сидя при свечах, смотрела я куда-то далеко пред собою, и вот вдруг чувствую, — чувствую, а не вижу, — как тень какая-то скользит подобно летучей мыши по занавеси дверной. И тут этот страшный желтый череп на красном бархате портьеры, с оскаленными зубами, и взгляд, взгляд невыразимый, так и представились мне по-иному, как молнией сверкнули; и слышу: князь крадется ко мне, а я одна, и никого кругом, и в окнах полночь... Нет, не могу.

Княгиня умолкла на мгновенье.

— Уж не помню, как это вышло, но я вскочила и заперлась, а он остался один. С тех пор всякую ночь я запиралась. Так прошло десять лет. Быть может, я виновница была его грешной смерти... Не мне судить. Но Бог еще накажет меня, я знаю.

Сергей не сводил с княгини безумно раскрытых глаз. Какую тайну поведала она! Слова Зенеиды морозным холодом убили едва начавший распускаться в сердце юноши цветок счастливых предчувствий. Он не смел поверить тому, что сейчас услышал, и только чуял страшно-неизбежное что-то, словно на розовую юношескую даль набежали тучи холодной смерти.

— Как изволите приказать, ваше сиятельство, насчет театра? — прозвучал серебряный голос Скворцалупова. Он стоял на пороге, как всегда, величавый и спокойный, но теперь голубые глаза его смотрели прямо в княгинины темные очи и вздрагивали дерзко, а от сухих его губ веяло грозным жаром.

— Театр? Как придет его превосходительство, так тотчас и начнем, вели начинать. Что с тобою? — промолвила княгиня, заметя волнение слуги.

— Сычик пропал, ваше сиятельство.

— Пропал?

— Нигде его нет, а ищу с утра. По всем видимостям, пропал совсем. — И грозен был взор Скворцалупова, когда, докладывая госпоже о пропаже карлы, косился он сумрачно на поникшего в задумчивости Сергея.

Княгиня поднялась навстречу взошедшему генералу.

— Не может быть, он найдется. Ступай и вели актерам начинать. Кузен, дайте мне вашу руку.

Все двинулись в гостиную, оставя князя одного на портрете дразниться в вечереющем сумраке и сверкать голым лбом.

Из картинной галереи, где с холстов мелькали то пудреные потемнелые головы в кружевах и блондах, то стройные наездницы с бичами, то фигуры пастушек и рыбаков, то пляшущие пьяные сатиры, шесть ступеней вывели в театральный зал. Два ряда белых ионийских столпов отделяли сцену от зрителей, усевшихся втроем на креслах посередине зала. Княгиня поднесла к глазам лорнет, и, шурша, пополз к потолку занавес, писанный славным художником Гонзагой.

На сцену из-за ярко-зеленых кустов и картонных деревьев выдвинулась тощая, долговязая фигура Евтихия Лукича. По-журавлиному шагая, он подошел ближе, низко поклонился зрителям и провозгласил:

— Представление Омонима.

Тотчас из-за кулис выскочил красивый резвый отрок в греческом голубом хитоне; встав с левой стороны сцены и разведя руками, он проговорил певуче:

— В словах я целое, но в цифрах состою

Я частью целого, не боле.

Другой, подобно первому, мальчик, ставши справа, продолжил речь, нацеливаясь в потолок из ружья:

— Не то с охотником я птиц и зайцев бью.

Третий, прыгнув между обоими, заключил омоним, рассыпав мелкую трель на пестром у пояса барабане:

— Не то меня же бьют на барабане в поле.

И все трое, схватясь за руки, побежали прочь.

Княгиня благосклонно кивнула Евтихию Лукичу. Тот поклонился, просияв улыбкой. Сергей поощрил актеров легким хлопком. Кирила Павлыч пыхтел, недоумевая.

— Дробь! Право, остроумно, — сказал Сергей. На сцене опять засуетились.

— Представление Каламбура, — важно заявил Евтихий Лукич.

Занавес опустился на миг и, тотчас взвившись, открыл под ветвистым деревом охотника, вонзавшего в убитую птицу нож. Подле другой актер, переодетый дьячком, вычитывал однозвучно из Тредиаковского:

— Составы, кости трепещут
И власы глав их клекещут.
Оный есть ему светильник,
Троими враты входильник.
Потребно знать, из каких книг
И кем сей собрался Рифмиг.

Каламбура не удалось разгадать Сергею; княгиня пояснила ему, что все это означает: дичь пороть.

— Молодцы ребята! — молвил генерал, скрывая искусно легкую зевоту. — Где это они так навострились?

— Это еще князь завел: велел Евтихию Лукичу обучать дворовых: при нем игрывали и комедии, и французские пиэсы, а теперь одни шарады изображают: я не люблю театра.

Занавес, между тем подымаясь, открыл новую картину: пастушка и пастушок во французских шитых кафтанах и в пудреных париках, с розовыми посохами, сидели у куста, обнявшись. За кулисою Евтихий Лукич читал на семинарский распев громким и приятным голосом стихи Михайлы Попова:

— Под тению древесной,
Меж роз, растущих вкруг,
С пастушкою прелестной
Сидел младой пастух:
Не солнца укрываясь,
Он с ней туда зашел:
Любовью утомляясь,
Открыть ей то хотел.

При этих словах пастух склонился к розовому уху пастушки, но тотчас приподнялся, как бы следя взорами порхавших невидимо мотыльков.

— Меж тем, где ни взялися,
Две бабочки, сцепясь,
Вкруг роз и их вилися,
Друг за другом гонясь;
Потом одна взлетела
К пастушке на висок,
Ища подругу, села
Другая на кусток.

Незримая рука из-за кулисы посадила на пудреный волнистый завиток белокурой пастушки большую пеструю бабочку; вторая, подобная, уцепилась за куст.

— Пастух, на них взирая,
К их счастью ревновал
И, оным подражая,
Пастушку щекотал,
Все ставя то в игрушки,
За шею и бока,
Как будто бы с пастушки
Сгонял он мотылька.

Тут, нежно обласкав пастушку грациозным прикосновением, пастух легко вскочил и, держа в объятиях подругу, казалось, готовился лететь.

— Ах, станем подражати,
Сказал он, свет мой, им,
И ревность съединяти
С гулянием своим;
И, бегая лесочком,
Чете подобно сей,
Я буду мотылечком,
Ты бабочкой моей.

Голос Евтихия Лукича пел все нежнее и тише; при последних словах зазвучала издали музыка; пастух и пастушка понеслись в легком танце. Оба они страстно извивались и порхали, подражая полету бабочек, и то сближались в объятиях, то отделялись друг от друга, а стихи под переливы арф и скрипок журчали все так же сладко:

— Пастушка улыбалась,
Пастух ее лобзал;
Он млел, она смущалась,
В обоих жар пылал;
Потом, вскоча, помчались,
Как легки ветерки,
Сцеплялися, свивались,
И стали мотыльки.

Занавес опустился и скрыл счастливых любовников, превращенных волею бога Пана в эфирных мотыльков.

После представления в залу внесли готовый к ужину стол.

— Что вы так скучны, Сергей? — спросила княгиня, дав знак дворецкому напенить вином бокалы.

— Простите, кузина. Я знаю, что я скучен сегодня, но тому есть свои причины. — Сергей приподнял бокал. — Будем же пенить тоску, и пускай она исчезнет,

Как исчезает в чаше пена

Под зашипевшею струей.

— Ха-ха-ха! — внезапно засмеялась княгиня. — Ха-ха-ха!

Эхо звонко раскатилось по огромным пустым покоям.

Сергей допил вино и, как бы рассуждая сам с собою, промолвил:

— Радость — как та бабочка, о коей нам только что читали. Но не та пленительна, что села на цветок, а та, что все далее улетает из наших глаз.

Он замолчал, встретя дикий взор Зенеиды. Безумно-веселый ее смех раздался снова, еще и еще; вот княгиня забилась, заливаясь плачем; плач чередовался с хохотом; звеня, полетел хрусталь со стола; уже на ковре билась с рыданьями прекрасная Зенеида, и тщетно метался над нею растерянный Сергей.

Генерал, суетясь, поднес было стакан с водой к искаженным устам кузины, как чья-то железная рука отодвинула его вбок. Скворцалупов легко поднял на руки бесчувственную княгиню и бережно возложил ее на диван. Кирила Павлыч вскипел злостью; ярясь, едва не ударил он дерзкого слугу, но что-то удержало помимо воли гневный язык его и своенравную руку. Молча смотрел он злыми глазами, как дворецкий с привычным лицом расстегивал осторожно тяжелое платье и давал госпоже своей нюхать спирт.

— Лебеди, лебеди... — шептала в беспамятстве Зенеида.