Садовской Борис Александрович Борис Садовской
Фрагмент эскиза, 1914г.
Автор: Илья Репин

Глава третья
КНЯЗЬ КУРЯТЕВ

Отбыл он без бытия.

Баратынский

Покойный князь Федор Сергеевич Курятев в свете прозывался Адамовой головой, ибо с ранней молодости своей был он, как Йориков череп, лысый. Но при правильных, на египетский лад, очертаниях смуглого лица и пронизывающем, остром под черными дугами-бровями взоре, князь не столько безобразен был, сколько неприятен. В детстве он учился у дьячка складам, после, юноше, француз-эмигрант передал ему тайны парижской речи, а восемнадцати лет он был уж поручик гвардии. Князь Федор осиротел рано. Необузданный нрав свой начал он проявлять еще в Петербурге. О кутежах молодого Курятева шумела столица. Когда на дачу к нему съезжались гости, всех кучеров и извозчиков по приказу хозяина напаивали допьяна шампанским; княжеские слуги разжигали трубки гостям пачками ассигнаций, а золото дворецкий горстями швырял в окно кричавшему «ура» народу. За достоверное рассказывали, что однажды князь Курятев, будучи застигнут на бале проливным дождем, приказал слуге насыпать у подъезда ворох бумажных денег, чтобы по ним перейти и сесть в карету, не замочив лаковых башмаков.

В добрый час молвить, в худой промолчать, было в князе нечто не вполне объяснимое, но такое, что и объяснять не хотелось; у того же, кто пускался в рассуждения, рука сама собой творила крестное знаменье и волосы подымались дыбом. Когда, всматриваясь пристально в глаза собутыльнику, князь вдруг начинал ему кивать и улыбаться, причем два ряда ослепительных зубов, горящие глаза и блистающий острый череп являли собою сплошную маску, всякого невольно пронизывала дрожь, будто забирался холодный кто скользкими лапами прямо в сердце. Хохотал князь пронзительно и протяжно, надрывая душу визгливым воем: так в бурную полночь филин кричит в ущелье. В самых веселых выходках князя и в его причудах, чуялось, не все было благополучно: нездешний кто-то, знать, повелевал его волей и правил движеньями и речами; порой по гримасе темного лица было видно, что не то слово хотел сказать князь, какое вылетело само из уст его. Та же непонятная склонность к диким шуткам, должно быть, понудила его на превосходном своем портрете работы Боровиковского сложить три пальца правой руки в непристойную эмблему.

Тем большее удивление в светских гостиных породила весть, что князь Курятев объявлен женихом первой петербургской красавицы Зенеиды К. Чудной деве минуло едва лишь шестнадцать лет, и обаятельная ее краса только что распустилась майским первоцветом. Жутко было глядеть, как к благоуханной ее щеке, разгоравшейся заревым блеском под набегающими волнами смоляных кудрей, приближал порою жених желтый сухой свой профиль со злобно ощеренною усмешкой. Князь немногим был старше Зенеиды, но казался стариком. Родители прекрасной невесты плавали в неописуемом восторге: еще бы! сватался за нее богатейший жених во всей империи Российской. Царской пышности подарки тронули вскорости сердце самой красавицы: редкая женщина устоит перед чарованиями богатства. Спервоначалу дичившаяся и красневшая невеста быстро осушила слезы, коими сопровождались первые встречи ее со страшным женихом; веселая, с розовой улыбкой, выбегала она к нареченному на тонких, нежно скользивших каблучках, позволяла целовать округленные руки свои, плечи и ланиты и сама с нежностью касалась устами мертвенного черепа, от коего, казалось, дышало тленьем. Лобзая Зенеиду, князь впивался в цветущие ее прелести, как костлявый упырь в живое тело, и тогда бронзовые уста его начинали разгораться желтоватым светом, как будто с розовых плеч невесты перелетал на них девственный животворный пламень.

Разное пророчили нареченным, но без пророчеств никто обойтись не мог. То сулили обоим гибель, то предвещали быть князю рогоносцем, то уверяли, что не снесет молодая княгиня адского нрава мужа. В одном лишь все предсказатели сходились единодушно, что дом Курятевых будет самым блестящим в Петровой столице.

Не сбылось ничего, и все по-своему судьба перерешила.

Перед свадьбой князь пожелал совершить старый российский обычай: справить мальчишник и проститься весело с холостой свободой. На собственной княжеской даче, на десятой версте от Петербурга, под непрерывный гром музыки четырех гвардейских полков, разливанное кутежное море выступило из берегов. Князем устроен был великолепный банкет с ужином, фейерверком, иллюминациею и балом. Сад и цветники заняли солдаты; весь свой полк угощал Курятев: дюжие гвардейцы пожирали, чавкая, диковинные форели, бекасину, котлеты a la Richelieu, давились устрицами и трюфелями; редкостные соуса капали с жестких усов солдатских; утираясь рукавом, запивали усачи драгоценные блюда золотистым аи и старым венгерским Эстергази. Всю ночь грохотала музыка, ликовали хоры, и гости носились по залам в танцах с веселыми красотками, нарочито привезенными из Петербурга. Когда же совсем рассвело, хозяин и гости усадили девиц в открытые коляски, а сами, поскидав мундиры, в русских рубахах, кто на козлах, кто на запятках, во всю прыть пронеслись по Невскому на удивление пробуждавшейся столицы. Князь превзошел в этот раз самого себя: впереди всех проскакал он верхом по улицам голый, в чем мать родила, и как скакун под ним был арабский, чистейшей крови, то в погоне за ним полицейские, как ни ухищрялись, а не могли поймать шалуна. Голый всадник умчался обратно к себе на дачу, а часа через два явился к нему фельдъегерь с высочайшим повеленьем: немедленно выехать на житье в деревню под строгим запретом возвращаться в Петербург. Того же числа состоялось исключение из службы.

Пришлось князю Курятеву подчиниться монаршей воле. Своевольный и бесчинный, в последний раз потешил он свой самокрутный нрав, обвенчавшись с Зенеидой наскоро, в походной церкви, перед тем как садиться в дорожную коляску. Заплаканная, села с трепетом молодая княгиня подле скалившего злобно зубы супруга и в один миг сокрылась из глаз опечаленной родни, как несчастная Ленора со скелетом у Жуковского в балладе.

Поселившись безвыездно в вотчине своей, селе Лебяжьем, князь первым делом захотел сблизиться с соседями. Сближение это понимал он весьма своеобразно. Люди умные говаривали потом, что все добрые начинания князя Курятева кончались для его знакомых нехорошо. Первое время соседи богатые и мелкотравчатые летели, как мухи к меду, на княжеский двор, но вскорости прилив гостей отхлынул вспять с еще большей силой. Оттого ли, что многие не в состоянии бывали перенести крепость чужеземных из княжеского погреба вин, а иные ими и насмерть опивались; оттого ли, что боялись гости кататься на бешеных княжеских жеребцах, искалечивших не одного любителя верховой езды; по иным ли каким причинам, только пышный дворец князя Курятева пустел с каждым годом.

А уж, кажется, как бывал щедр и внимателен князь к гостям своим! Бывало, в торжественный день рождения или именин всю губернию созовет он на парадный обед. К главному подъезду дворца, строенного знаменитым Гваренгием, подкатывала золоченая восьмистекольная карета цугом; выходит князь: алмазные пуговицы жилета играют на солнце радужными снопами, фрак застегнут, и черная высокая шляпа надвинута до бровей. Подле садится величаво-прекрасная княгиня в белом платье, с бирюзовым убором на черных волосах. Так следуют они по селу, сопровождаемые перезвоном двух колоколен и кликами народа. Затем княгиня остается в церкви слушать молебен, а князь один возвращается во дворец. Музыка встречает его торжественным полонезом, гости приносят поздравленья; князь всех приглашает в столовую, и начинается пир. Все как будто бы хорошо, как говорится, честь честью, но и тут оказывалось нечто такое, что в смущение приводило многих. Почему сам князь никогда не бывает в церкви и ворочается домой не с княгинею, а один? почему за столом парадным он ничего не пьет и не ест? Усядется в резные свои, подобные трону, кресла, подопрет узкими ладонями сухое, желтое, как лимон, лицо; зубы скалит, кивает, а там вдруг и скажет громко дворецкому: налить, мол, такому-то Ивану Иванычу бокал вина. И не было примера ни разу, чтобы хоть один гость да посмел отказаться от княжеского угощенья, а уж куда как не сладко бывало, до кого ни доведись, пить под сверлящим хозяйским взором. И сюрпризы всяческие устраивал князь гостям, да нелепые и тут у него выходили шутки. Сидят, бывало, все за ужином, человек сто с лишним, чинно, спокойно, едят, пьют под музыку; вдруг из бесчисленных свечей столовых с грохотом и треском взлетает роскошный фейерверк; римские свечи, визжа, пускают огненные колеса, букеты зеленые и красные брызжутся пламенем, шипят и свищут, а там все погаснет, клубами заходит по столовой смрадный чад. и только слышится в темноте завывающий, гнусливый, как у шакала, одинокий хохот. Может быть, потому еще разладились княжеские пиры, что никогда не могли на них гости Курятева забыться вволю: кажется, пьют и пьют, сколько влезет, за здоровье его сиятельства, а все молчат да поглядывают на хозяина с опаской: из каждого клещами вытягивать надобно по единому слову. Так и перестали ездить в Лебяжье соседи.

Княгиня на людях показывалась редко, и знали все, что нигде никогда она не бывает, кроме как в церкви. Никто сказать наверно не мог, счастливы ли супруги. По всей видимости, князь относился к Зенеиде равнодушно: ни одного слова никогда не уронил ей при посторонних, ни разу беглым взглядом не показал своего участия к супруге. Конечно, доподлинно никто не знал, да и знать не мог, о чем говорят и как обходятся между собой князь и княгиня Курятевы, когда вдвоем остаются в необозримых покоях великолепного своего дворца; достоверно все знали лишь одно: что жили они на разных половинах и что тяжелую дверь своей опочивальни княгиня всякую ночь замыкает изнутри тройным оборотом хитроумного, со звучною музыкой, аглицкого замка.

Время меж тем текло, и с каждым годом князь становился чуднее и нелюдимей. Он начал дичать. Все реже и реже появлялся он в высоких, двусветных залах дворца и в помпейской галерее, где литые из золота лестницы воздымались вдоль стен, чтобы удобнее было созерцать картины. Безвыходно засел князь Федор в своем кабинете. В стеганом халате из камчатских розовых соболей, сжимая в руках драгоценную табакерку, неведомо на что целый день щурил он провалившиеся в темные впадины глаза и поводил судорожно оскаленными зубами. Один любимый князев камердинер, Скворцалупов, являлся каждый день без доклада к барину, в неурочное же время призывался он пронзительным кратким свистом. На косяках и на дверях в кабинете прибиты были подковы ломаные и цельные, найденные в разное время князем; под кроватью в клетке сидел, перешептываясь, петух, черный, с багряным гребнем: петуха домовой боится. При утреннем крике колдовской птицы пробуждался князь, и тотчас проворный Скворцалупов бегом спешил внести в спальню пылающие канделябры. Но ни разу в этот жуткий час силач камердинер не смел глянуть князю в лицо, хоть чуял, что сам князь на него в упор, глаз не спуская, смотрит. Скворцалупов помнил хорошо рассказ о том, как до него служившего казачка в шутку пугнул однажды князь: утром схватил его вдруг за горло и крикнул петухом; мальчик тут же со страху упал и поднят был мертвым. Дневные занятия барина и слуги состояли в том, что князь приказывал дворецкому разбирать при себе в изобилии прибывавшие каждый месяц из-за границы ящики, в коих находились: фрукты, мраморные изваяния, ноты, вина, растения, шелковые ткани, фарфор и золотообрезные книги. При этом князь то прикусывал сладострастно сочный гранатовый или апельсинный плод, то скреб ногтем нежный, чуть розоватый мрамор, то отведывал из кубка шипучих эпернейских струй, то листал свежетисненые в сафьянных и кожаных переплетах волюмы и гравюры, тонкорезанные на меди.

Но понемногу отстал он ото всего, и последние три года присылались князю одни лишь запасы вин да соблазнительные картинки столь непристойного вида, что Скворцалупов, подавая их барину, краснел по самые плечи. Иногда утром князь вдруг объявлял наперснику: пора в дорогу! Тотчас сметливый камердинер подавал барину дорожную шубу из черно-бурых лисиц; на голый череп князь надвигал плотно бобровую шапку; окно в ту же минуту растворялось настежь (путешествовал князь всегда зимой), и рассаживался в кресле, как в санях. «Куда прикажете ехать, ваше сиятельство?» — спрашивал Скворцалупов. «В Петербург, — отвечал князь, — не пускают меня туда, а я все-таки поеду». Тут камердинер притаскивал дорожный погребец, где столько было бутылок, сколько станций от Лебяжьего до Петербурга. Князь принимался пить. Покуда он кончал один стакан, Скворцалупов наливал другой из второй бутылки, потом третий из третьей, без конца. Осушая стаканы, князь вдребезги разбивал их об пол. Язык его развязывался постепенно, и чудные речи слышал стоявший безмолвно перед креслами Скворцалупов. Спервоначалу князь вспоминал былые годы, детство и молодость свою, и умиление звучало в его речах, полных какой-то болезненно-надтреснутой неги. Потом иссохшее лицо князя, еле видное под огромной шапкой, омрачалось грустью: он вдруг припоминал что-то черное, страшное, что одним ударом счастье жизни его разбило (так понимал про себя верный камердинер), и с этого мига голос князя менялся и крепчал, становясь визгливым и неприятным. Скворцалупов еле успевал наливать стакан за стаканом; гора битой посуды росла у его ног. Видно было, что силится князь заплакать, да никак не может. «Проклят я!» — вырвалось однажды из его почернелых уст, и, покосившись на камердинера, он молвил тихо, едва ворочая языком: «Хотел было намедни помолиться и книгу отыскал, начал петь про себя, ан слышу, чертенок из угла тоненьким голоском подтягивает: слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!» Далее речи князя делались все несвязней: он бормотал о княгине, о муке вечной, клялся за гробом отомстить кому-то и, наконец, заливался тихо обычным своим визгливым и мелким хохотом. Скворцалупов подходил, закрывал окно и. раздев бережно князя, укладывал его в постель. На другой день камердинер получал приказание собираться в Москву, в Нижний, в Тверь, и так путешествие длилось иногда целую неделю.

По летам на князя Курятева находила иная блажь. Ранним утром, в прекрасную тихую погоду, медный зык охотничьего рога, вылетая из княжеского кабинета, мчался гулко по окрестности, проницая все уголки усадьбы. Это трубил мощный Скворцалупов, разодетый в малиновую охотничью куртку и синие казацкие шаровары с золотым позументом; буйволовый, трижды изогнутый змеею, рог мотался у него через плечо на красной тесьме с кистями. Со всех сторон слышался мгновенно летучий конский топот; орава выжлятников тотчас слеталась верхами к заднему крыльцу, еле сдерживая на смычках прыгающих и визжащих псов. Князь выходил в полном охотничьем наряде; за ним Скворцалупов нес тяжелую медвежью шкуру. В заповедном лесу перед широкой поляной выстроен был охотничий домик; туда по приезде удалялся князь со Скворцалуповым, а псари полукругом становились на опушке, готовя собак. Через краткое время из домика вылезал медведь и шел, переваливаясь, на поляну; совсем бы зверь, только ноги задние у него как у человека: коленками вперед. Скворцалупов опять трубил с крыльца, затем хлопал оглушительно пистолетный выстрел, и два смычка спускались, при общем гомоне, свисте и лае, на медведя. Освирепев, терзали и барахтали собаки страшного зверя, а он, не обороняясь, только рычал, сначала умоляюще, потом сурово и злобно. Отозвав усталых псов, охотники напускали свежих; рычанье становилось тише, тише; наконец, заслышав под шкурой безумный смех, гончие испуганно разбегались, воя и поджимая хвосты, а князя в истерзанной на клочья шкуре псари несли в избу; там, освободив барское тело от одежд, сажали утомленного охотника в теплую ванну.

Однажды случилось так, что выехал князь по обычаю на охоту, но, приказав зашить себя плотно в шкуру, велел спустить всю гончую стаю разом. Собаки сгрудились и полезли валом; видна была одна огромная копошащаяся куча; барахтаясь и рыча, псы рвались на зверя, не слушая ни арапников, ни крику. Медведь не огрызался и не рычал, а лежал, распластавшись, молча. Когда свалили, наконец, со зверя собак, в страхе подошли к нему охотники, но не смели подступиться, покуда Скворцалупов не перевернул ничком лежавшее тело: тогда увидели псари объеденную мертвую голову князя Курятева. Голый череп был весь ободран; иссиня-красное, как у мясной туши, изгрызенное лицо, без глаз и ноздрей, скалило блестящие зубы, сцепившиеся яростно в последнем предсмертном стоне. Князя отвезли домой; немалых трудов стоило распороть впившиеся швы и раздеть окоченевшее в медвежьей шкуре тело.

Княгиня не выказала никакого волнения, увидя изуродованный труп супруга: она чинно отстояла положенные службы и в церкви перед погребеньем бесстрастно облобызала кисею, густо завесившую безглазое лицо покойника. Князя Федора торжественно погребли в церкви, оградив мраморную гробницу его золотой решеткой. Но ни решетка, ни панихиды, ни сама церковь, на ночь запиравшаяся полупудовым замком, не успокоили грешного княжеского тела. Все лебяжинские мужики знали верно, что князь так и был схоронен в медвежьей шкуре, которая приросла к нему. Выходит, был князь оборотень и колдун, а таких есть одно только средство уложить в землю навеки: вбить в гроб им осиновый здоровый кол. Этого не приказала сделать княгиня, и на селе потому долго не было никому покою. Что полночь, бродил близ церкви на задних лапах медведь и, завидя прохожего, убегал шибко-шибко, с хохотом гнусливым и протяжным. Этот же самый медведь при лунном сиянии брел не раз от церкви по селу, покачивая молча ушастой головой; подступал прямо к флигелю, где жил Скворцалупов, и пронзительно свистал, так, что, вскочив по привычке спросонья, верный камердинер едва не бросался опрометью на двор.