Садовской Борис Александрович Борис Садовской
Фрагмент эскиза, 1914г.
Автор: Илья Репин

БУРБОН

Цветные дротики уланов,
Звук труб и грохот барабанов.
Пушкин

Глава первая
ПЕРСТ СУДЬБЫ

Улан, красавец и корнет.
Полежаев

Штаб Великославских улан в 1836 году расположен был в Новороссийском крае. Цветущие его степи по праву должны именоваться колыбелью российской конницы. Чуть не в каждой деревне пестрели разноцветными мундирами и значками гусарские, уланские, кирасирские и драгунские полки. Дикая, девственная местами, степь перекликалась от зари до зари то рысис-тым топотом эскадронов, то нестройными взываниями кавалерийских труб, то заливистым конским ржаньем. Великославский штаб: это была поселенная, аракчеевских времен, деревня, строенная по ранжиру, с улицей, ровной и прямой, как летящая стрела, на целые три версты. Улицу делила надвое широкая, с церковью посредине, площадь. Ежели стать на паперти, затылком к востоку, то справа и слева офицерские домики протянутся развернутым фронтом, один к одному, все с зелеными крышами и белыми ставнями казенного образца. Дом полкового командира выделяется изо всех особо: в нем хранятся не только бумаги и казна, но и все штандарты; оттого под окнами постоянно держит на плече саблю часовой, а проходящие мимо офицеры и солдаты снимают, из почтения к святыне, свои красные с бирюзовым верхом фуражки. Позади церкви новый госпиталь, вымазанный ярко-желтой вохрой, с колонками, лепной арматурой и траурным Николаевским орлом на меловом фронтоне, а спереди гостиный двор, с лавками для господ офицеров и их супруг, и грязный трактир с драным бильярдом и двумя зевающими маркерами в засаленных полуфраках. Тут же неподалеку торчит почернелая гауптвахта; весь день несутся оттуда картежные возгласы заарестованных шалунов и беспечный хохот, и выглядывает из окна голова караульного офицера, днем в кивере с помпоном, а вечером в пестрой ермолке с кисточкой и с дымящимся янтарем во рту. И сейчас же за деревней, расплы-ваясь травным океаном, необозримая Новороссийская степь синеет; струятся в волнистой дали серебряные переливы пушистого ковыля; ветер гуляет и свищет, вздыхая по старой были, и дремлют, молчаливо. нахохлясь, на курганах седые задумчивые орлы.

Утро, разгораясь, дышало над степью, а у корнета Гременицына всё еще шла игра. Карты сыпались дождем, и банк опрокидывал то и дело свою роковую прихоть. Хозяин метал. Это был юноша высокий, кудрявый, с римским носом; поджатые под черными усиками губы придавали красивому лицу корнета надменную, видимо, враждебную его природе, брезгливость. Пригорш-ня золотых и горсти две смятых ассигнаций перебегали из рук в руки; банк то разом удесятерял-ся, то готов был мгновенно лопнуть. Счастье, наконец, прочно повезло банкомету, и скоро все ставки перешли к нему. Догоревшие свечи давно чадили, и заря розовыми пальцами трогала, перебирая поочередно, желтые занавески на окнах, бронзовые и фарфоровые безделушки на столе и стенные аглицкие гравюры.

К столу вразвалку подошел командир первого эскадрона, ротмистр Кант, пучеглазый толстый старик, стриженный ежом, с сизым, цвета голубиного горла, носом и белыми, повисшими на могучую грудь усами.

- Что в банке? - спросил он, щетиня брови.

- Девятьсот ровно.

Ротмистр запустил волосатую руку в карман, вытащил девять сторублевых и поставил на трефовую даму.

- Дана.

Гременицын засмеялся так искренне и свежо, что чуждая, насильно усвоенная им надмен-ность тотчас щебечущей птицей слетела с его румяных губ. Кант при общем одобрении загреб деньги.

- Господа, поедем купаться! - крикнул краснощекий поручик Звягин, рыжий, щеголева-тый малый, завитой барашком: Охорашиваясь перед зеркалом, в стройно сидевшем над канаусовой* красной рубахой сюртуке, он обеими руками разглаживал помятое бессонной ночью веснушчатое лицо.- Кстати, посмотрите моего Сальвадора. Что за жеребец! Честное слово, не лошадь, а полубог.

* Канаусовый - из плотного шелка-сырца.

- Пальчиков, вот тебе предмет: воспой звягинского Сальвадора. Лучше, чем попусту строчить мадригалы Наденьке,- сказал корнет Зеленецкий.

Раздался смех.

- А стихи Звягину подари на папильотки,- подхватил Кант.

Звягин надулся.

- У меня волосы от природы вьются, господин ротмистр.

- Ладно, знаем мы эту природу, со щипцами.

Ротмистр повернулся на каблуках и ухватил Пальчикова за подбородок.

- Ну, что, брат Палец, как Наденька? Подается ли на стишки?

- Плохо, Густав Густавыч,- пропищал, как котенок, Пальчиков, полковой стихотворец, маленький шестнадцатилетний корнет с цыплячьим лицом и небесно-голубыми глазами. Он был самый молодой офицер в полку.

- Ничего, не робей, Палец: помни, что ты Великославский улан.

Все, суетясь, разбирали фуражки и пристегивали сабли. Хозяин позвонил.

- Как, господа, а утреннюю пуншацию разве не зададим? Наши гусары иначе не могли, что?

- Ты, брат, нам своими гусарами не тычь,- сказал Кант,- знаешь поговорку: улан три раза в день пьян? А пуншацию задать, это хорошо.

Дверь из передней толкнули ногой, и гременицынский камердинер Аркашка, по прозвищу Санкюлот, во фраке, чулках и башмаках, но заспанный и небритый, с форсом внес два десятка дымящихся пуншевых стаканов на огромном подносе.

- Ты что ж это, Санкюлот, так долго возился, спал, что? - спросил Гременицын.

- Как же, есть мне когда спать, целый дом на руках,- ответил дерзко Аркашка.

- Смотри, брат, зубы выбью.

- Выбивайте, мне что? Всё равно, не мои зубы, а ваши.

- Как мои? Что ты мелешь, дуралей?

Санкюлот, успевший уже обнести стаканами господ, встал перед барином почтительно и развязно, наклоня взъерошенную голову с височками и пробором.

- Как я есть ваш крепостной человек, стало, и зубы ваши.

И при общем смехе, степенно покачиваясь, вышел.

Крепкий, на ямайском роме заваренный, пунш развеселил бессонных игроков, и уланы вывалились на улицу шумною гурьбой. Эскадронные командиры и старшие поручики шли и беседовали медленно, раскуривая трубки; молодежь живо очутилась впереди, с шуточками и смехом, а Пальчиков и Зеленецкий побежали вперегонки. Долго уланские шпоры пущали чок, звеня по сонной пустынной улице, и далеко слышался гулкий говор; ему вторили с тополей веселые крики галок.

Гременицын велел седлать и остался в гостиной один на один со своим новым приятелем, поручиком Кисляковым. Приземистый и корявый, Кисляков по добросердечию и кротости нрава не имел подобных себе во всей дивизии. Офицер был он плохой: от шампанского его тошнило, курил он только для виду, чтоб не отстать от товарищей, с отвращением глотая горький дым, а перед дамами, даже полковыми, робел, как заяц. Жил Кисляков на жалованье, и единственным его развлечением и отрадой служили пяльцы: гарусом на канве вышивал он целые картины, как заправский художник. Гременицыну Кисляков с первой встречи предался всей душой: он глядел на нового товарища страстно-влюбленными глазами и не отставал от него решительно ни на шаг. Он не замечал даже, что Гременицын явно иногда им тяготится, зевает подчас и обращается невнимательно и небрежно.

- Моя лошадь ведь у тебя, топ cher*, так мы вместе поедем,- вкрадчиво говорил Кисляков, засматривая с обожанием в глаза приятелю.

* Мой дорогой (фр.).

Гременицын с прежней надменной миной сидел у стола, белой рукой подпирая щеку, и обломком мела рассеянно вычерчивал на зеленом сукне сердце, пронзенное стрелой. Пунцовые отвороты бухарского его халата испачканы были мелом и трубочной золой. В рассеянности переминал он алыми, как вишня, губами белый янтарь чубука и не замечал, что трубка давно погасла.

- Ну, как ты, доволен товарищами, топ cher? Ведь, правда, славные ребята у нас? - продолжал, помаргивая, Кисляков.

- Что?

- Я про товарищей: правда, что они...

- Только вот Кант этот ваш, черт его подери, банк у меня срезал, не может быть, что?

- Ты проигрался?

Мягкий голос поручика задрожал беспокойством.

- Проигрался, что? Не может быть, просто не хотелось играть, устал.

Кисляков, кашлянув, улыбнулся.

- Не одолжишь ли ты мне ненадолго, топ cher, парочку золотых? Мне очень нужно, я тебе первого...

- Возьми.

Гременицын зевнул, встал и, сбрасывая на ходу бисерные туфли, прошел в спальню.

- Послушай, Кислятина, ну, а как все-таки у нас насчет баб, что?

Кисляков замялся и покраснел.

- Я, право... не того... не нашел пока... спроси Звягина, он лучше всех знает.

- Эх, ты, Кислятина!.. Санкюлот!!! Аркашка!! Где ты там, черт тебя подери? Одеваться, живо!

В спальне Гременицына туалетный стол, перед огромным в раме красного дерева ампирным трюмо, осенен был двумя белыми водопадами волнистой кисеи. На столе блестели баночки и граненые флаконы с духами, одеколоном и помадой; ножницы для ногтей, ножницы для усов, щипцы, гребенки, подпилки, щетки. За дверью, в углу, как любезная память прошлого, в унылых складках повис под белым парчовым ментиком пышный гусарский доломан и блестящие, вышитые золотыми петухами малиновые чакчиры.* Гременицына месяца полтора всего как перевели из Царскосельских гусар в Великославские уланы за две дуэли кряду. Он, однако, лелеял в душе надежду скоро опять воротиться в гвардию.

* Чакчиры - мягкие низкие сапоги.

Кисляков, присев на подоконник, благоговейно следил, как Гременицын одевался и как Санкюлот с важностью лил ему холодную воду на руки и на затылок. Желая развлечь приятеля; он заметил, подвинувшись поближе:

- Вот скоро тебе производство в поручики выйдет.

Гременицын молча застегивал свой полотняный сюртук. Санкюлот вынес мыльный таз и вернулся тотчас с фуражкой и саблей.

- Ну, поедем,- сказал Гременицын.- Ах, да, тебе это...

Он пошарил в туалетном ящике и сунул Кислякову два червонца. Санкюлот потупился презрительно и дал господам дорогу. Когда офицеры в галоп, мелькнув под окнами, пронеслись верхами, Аркашка набил себе трубку бариновым табаком, выпятил небритую губу и, пощипывая жидкие от уха до носа бакенбарды, молвил:

- Голодранец, как есть. По два золотых занимает. Офицер тоже.

У околицы Гременицын и Кисляков сдержали коней. Поручик на своем поджаром мерине отстал далеко от кровной аглицкой кобылы корнета. Приятели поровнялись.

- Что за прелесть у тебя эта Леда, куда Звягину с его Сальвадором,- искательно заговорил Кисляков.- Сколько, бишь, ты за нее дал?

Гременицын не отвечал; он упорно всматривался через улицу налево, в пятый от околицы дом. За ним туда же обернулся и Кисляков. На тесовом, черепицей крытом крылечке девушка, стройная, румяная, в холстинковом белом платье, кормила голубей. Хлопотливые птицы, воркуя и звучно плеща крылами, клевали пшено.

- Будет! - крикнула девушка и, весело смеясь, метнула последнюю горсть.

Голуби с треском взлетели и опять рассыпались дружно по ступеням и перилам. Тут только приметила красавица глядевших на нее жадно офицеров. Румяные щеки ее, вспыхнув, заалели; она улыбнулась, закрылась рукавом и порхнула в сени.

- Что? - сказал Гременицын.

- Это фершала нашего дочка,- отозвался Кисляков.- Да уж просватана, топ cher.

- Просватана? За кого?

- За корнета Мокеева.

- За бурбона? Не может быть, что?

Всадники подняли опять в галоп коней и скоро примчались к речке. Там уже барахтались в свежих струях лошади и люди. Кант загребисто, по-медвежьи, плавал, хватая по временам за холку своего серого Злодея, от купанья ставшего глянцевитым, как серебряный рубль, а Звягин, выставляя завитую голову, уносился по течению на вороном Сальвадоре.

Гременицын разделся быстро. Свежее молодое тело его сияло девственной белизной, как Аполлонов торс; нежно прижималась к нему красавица Леда. Упругие белые ноги всадника крепко стиснули ей крутые точеные бока; вся подбираясь, готовилась Леда к прыжку. Солнце всплывало, дымясь, и колыхалось над синей степью. В глазах рябило. Кресты на церкви, громада заблеявших с пригорка овечьих стад, голубоватый дымок из труб, стая рассевшихся с карканьем на том берегу грачей, всё сверкало и таяло в утреннем розово-болотистом блеске.

- Что ж, прыгай, Гременицын! - отфыркиваясь, крикнул Пальчиков.

Юный улан до того докупался, что лицо у него посинело и зубы выщелкивали дробь.

Гременицын перекрестился и толкнул лошадь коленом. В один миг всё исчезло и смешалось в захватившем всю душу взлете. Потом сразу оглушительное бух, яркий веселый холод, свежесть, рассыпавшая по телу тысячу острых искр, голубой блеск в глазах и солнечно-алмазные брызги, радужными снопами разлетевшиеся вокруг.